Ваш И. Бабель
28 марта 1928 г.,
Париж
Тамара. Хоть убей, не помню, что было для тебя обидного в моем письме. По правде сказать, после твоих сообщений я совсем растерялся и не знал, должен ли я тебе писать, не доставят ли тебе мои письма новые огорчения, в которых как будто особенной нужды нет... Я не знал, в каком тоне следует мне писать, может, от этого чувства неловкости, растерянности письмо приняло дурной, неестественный характер, прости меня, если это так.
Я с Ольшевцем заключил договор, по которому мне до 1/I-29 ежемесячно будет выплачиваться по 200 р. и Мишке по 100 р. Теперь есть надежда, что будем сыты, а то в Париже я попросту недоедал, никогда не терпел такой нужды. С долгами подступили к горлу, у меня их на несколько тысяч рублей, долги вопиющие, неотложные. Посмотрим, даст ли «Закат» что-нибудь. Никогда я с большим отвращением не относился к этой пьесе, и разнесчастному, и надоевшему детищу, чем теперь. Вероятно, в марте уже выяснится, даст ли «Закат» что-нибудь в смысле материальном. Нет для меня сейчас большего счастья, чем заплатить долги да и тебе послать некоторую сумму для покрытия прошлых прорех — и для того, чтобы вы как-нибудь получше провели лето.
Я думаю, что усилие, которое я делаю сейчас для того, чтобы выпрямить мою жизнь, есть в то же время усилие, направленное к улучшению Мишкиной жизни. И кто знает, не во имя ли его это чудовищное, почти непереносимое усилие... Я не хочу толковать об этом, слов мною наговорено довольно, пора бы дела показать, об этом я теперь только и думаю, и, может, и покажу... Но ты сделай истинную милость, скажи, посоветуй, что я могу сделать для Мишки сейчас, в нынешнем моем положении, т. е. до возвращения моего в Россию? Посоветуй, я никогда этой услуги не забуду...
До свиданья. Не сердись на меня. Мне живется трудно. Я хочу привести себя в такое состояние, чтобы я мог быть вам полезен, тебе и Мишке.
И. Б.
2/III-28
1 апреля 1928 г.,
Париж
Тамара. Я хворал гриппом, вообще здоровье мое все время плохо, потом уехал в деревню поправляться и работать, благо комнату дали даром. Приехал вчера на день в Париж, получил твои письма. Я телеграфировал тебе с почты, не мог написать ни одной строчки. Не хочу говорить, как я живу — вот с твоими жгущими письмами в кармане, что чувствую, — довольно об этом. Ты сердишься на меня, что я все толкую о деньгах, о деньгах, но, по-моему, только устройство наших дел, установление какого-нибудь бюджета поможет нам сохранить достоинство в наших нынешних обстоятельствах. Я отказываюсь верить тому, что ты написала в последнем письме, — что отказываешься от каких бы то ни было деловых разговоров со мной, от каких бы то ни было денег. Не надо этого делать, Тамара, не надо добивать меня и себя.
Мое доверенное (в материальном смысле) лицо — Анна Григорьевна. Она должна была несколько дней т. н. получить в Модпике деньги для частичной расплаты с долгами, для посылки тебе и мне. Надеюсь, что она это уже сделала. Я телеграфировал ей вчера для того, чтобы она ускорила все эти операции. Я и без твоего напоминания понимал и чувствовал, что тебе противно иметь дело с какими бы то ни было посредниками. Поэтому задолго до твоего письма я просил ее послать тебе деньги просто почтовым переводом. Без ее совершенно формального, канцелярского, что ли, посредничества никак не обойтись, ведь должен же кто-нибудь делать за меня все это, — тебе я доверенность побоялся посылать, чтобы не наслать на тебя лишних огорчений. Никто, кроме нее, тебе впредь денег посылать не будет, и тебе никого не придется видеть по этому поводу, ей ничего ведь не стоит выполнить мою просьбу и посылать почтовым переводом.
Я не совсем понял, что ты мне написала о комнатах, как это ты собираешься выезжать. Комнаты эти принадлежат тебе, ты должна извлечь из них возможную пользу. Если у тебя снова затруднения — напиши мне, я попрошу Ингулова, нынешнего редактора «Нового мира» и давнишнего моего приятеля, помочь тебе. Он это сделает, и это не будет унизительно.
Теперь обо мне или, вернее, о мальчике. Только мысль о нем, сознание того, что он существует, дает мне силы делать то, что я делаю, — быть в изгнании, в уединении, работать и готовить мой приезд — достойный приезд, без шума, без унижений, без суеты. Ты можешь мне не верить — я делаю для него все, что могу. Я хочу отвоевать у беды еще несколько месяцев, и тогда наступит черед дел, и я смогу придти к тебе и сказать, что у меня есть за душой и что я должен сделать. Если я молчал до сих пор и молчу, то только из уважения к тебе, из чувства горького нашего товарищества, я не хотел унижать тебя, морочить, путать словами, чувствами, жалобами, в которых нету силы, действия, твердости, окончательности. Не осуждай меня за это, Тамара, и давай додержимся до лучших времен, — почему не верить, что они наступят. Но только если с мальчиком случится что-нибудь худое, — тогда, я думаю, нам счастья никогда не будет. Что с ним? Почему он захворал? Что это значит — ему лучше? Как твоя нога? Пиши мне, прошу тебя, пиши.
И. Б.
1/IV-28
Париж, 2/IV-28
2 апреля 1928 г.,
Париж
Дорогой Л. В.
С наслаждением прочитал в «Новом мире» Ваш прелестный, действительно прелестный очерк и, грешный человек, позавидовал вам — вот ведь никакого глубокомыслия, с прозрачной ясностью, простотой и умом. Я как-то никак не могу слезть с натуры. Очерк этот — лучшее, что я читал в наших журналах «о заграничных впечатлениях». Вот вправду взял умный и умудренный человек читателя за руку, и повел, и показал — без философии на века, без рискованных и часто дурацких противопоставлений, без назойливого учительства, — и показал так, что и сказать ничего нельзя — чистая правда и очень тонкая, очень честная, — и написано так же. Мне очень понравилось, и другим читателям тоже.