Дружок мой, ко мне только что пришли гости, будь они прокляты. Я не могу больше писать, до свиданья, завтра напишу еще.
Я ушел из дому, где начался шум и суета, всегда сопровождающие меня, и здесь, на почте, мне хочется приписать несколько строк: с чувством невыразимого облегчения я прочитал в Вашем письме, что нервы Ваши улеглись маленько и Вы спите, по правде, я боялся за Вас, и вот теперь мне спокойнее стало жить на свете. Я приеду в Москву и увижу снова прояснившиеся Ваши глаза и милое круглое лицо, расцветшее после тяжких наших печалей, Вы будете веселы, и мне суждено еще порадоваться на Вас. А теперь пойдем летать. Дайте мне Вашу верную, прекрасную руку, до свиданья, голубушка моя Тамара!
Ваш любящий Вас всем сердцем
И. Бабель
Киев 23.4.25
24 апреля 1925 г.,
Киев
Милый дружочек Каширина. Звонили ли Вы Муратовой? Позвоните, пожалуйста, еще. Корректура нужна мне до крайности. Они очень небрежные люди, и если их не теснить, они напечатают по невыправленной рукописи.
Напишите мне, как обстоят дела с поездкой, едете ли Вы с театром, выработан ли окончательный маршрут, какого числа начнутся спектакли. Знать это важно. Я хотел бы согласовать мои планы с Лойтером (кажется, его фамилия Лойтер?). Позавчера летал на аэроплане, но недолго, 25 минут, п. ч. в школе авиационной происходили занятия в это время. Я с товарищем моим собираемся лететь верст за двести от Киева, если не удастся, поеду на пароходе в Черкассы, пробуду там дня два, это получше будет, чем влачиться здесь в пыли канцелярий. Получение заграничн. паспорта в Киеве — трудная вещь. Здешний отдел управления запрашивает столицу, Харьков, равнодушнейшая эта столица разрешает с прохладцей и проч. и проч. Я изо всех сил постараюсь ускорить. Не браните меня за дурные письма или за отсутствие их. Я очень грустен в Киеве. Какая несправедливая жизнь, какие ненужные люди вокруг. Кабы я верил в бога, я сказал бы: боже, помоги укрепиться мне в моем отчаянии, помоги моей злобе, помоги уйти от разваливающихся этих семей, от местечковых этих редакций, от жалких прихлебателей искусства, отдай мне Каширину, боже, и пусти меня с ней по свету!.. Но бог высоко, Каширина далеко, и, такой печальный, я себе не нужен.
И. Б.
24.IV.25
25 апреля 1925 г.,
Киев
Я только что пришел в гостиницу, теперь 8 часов вечера, и мне передали Ваше письмо. Я зашел в гостиницу затем,
чтобы взять рукопись и отправиться с ней в клуб рабкоров, мне там надо читать сегодня. Но письмо Ваше показалось мне таким удивительным и душевным. Я хотел бы написать такое же, но не знаю, как это делается. О каком гитаристе Вы пишете, я ничего не понял, и о какой фотографии? Если у Вас есть карточка, сохраните ее, пожалуйста, для меня.
Я написал Вам три письма, прости меня, боже, за эти письма, но все же я отправил их, неужели Вы ничего не получили?
Вот больше не об чем писать. Погода здесь дурная. Тепло-то оно тепло, но дует ветер. Мелкий, злой ветер с песком, такие ветры бывают в нищих пыльных южных городах. Я много ходил сегодня по окраинам Киева, есть такая Татарка, это у черта на куличках, там один безногий парень, страстный любитель голубей, убил из-за голубиной охоты своего соседа, убил из обреза. Мне это показалось близко, я пошел на Татарку, там, по-моему, очень хорошо живут люди, т. е. грубо и страстно, простые люди. Я бродил среди их домиков и вспомнил — знаете об чем, друг мой, — я вспомнил, как мы ездили за город в туркестанский приют. Вы были очень хороши в тот день, красивей я никогда вас не видел, это был очень счастливый день.
Ну, до свиданья, милая далекая родная моя Тамара.
И. Б.
Это угнетающее делопроизводство. Милая моя, отродясь я не умел писать писем. Не сердитесь, не забывайте меня, выводите каракули, пишите мне каждый день, не уходите от меня к чужим людям так надолго. Я сегодня чего-нибудь совершу и надумаю, когда мне ехать в Москву, и сообщу Вам.
И. Б.
25.4.25
27 апреля 1925 г.,
Киев
Каширочка, спится ли Вам? Мне не очень. Вчера я лег спать рано, в одиннадцатом часу, но на беду мою или на счастье разразилась гроза удивительной силы, молнии стояли от земли до неба минуты по две, дождь гремел, гнулся, чернея, как море, я вылез на подоконник, похерил сон и произнес длинную речь, обращенную к вам, Каширочка. Вы очень смеялись бы, дружочек, если бы услышали это бормотание, полное неумелых нежных слов. К часу гроза прошла и я принялся за злосчастный мой сценарий. Я сочиняю его на ходу, изо всех сил, времени у меня нет, но я это делаю для Вас, Вы ничего тут не поймете, но я делаю ужасную эту работу для Вас, поэтому я расшибусь, но кончу ее, и мне приятно бороться с нудной этой неприятной стихией, я чувствую тогда, что Вы со мной, и мне хочется победить. Но победить трудно, Каширочка, мозги не ночуют в моем теле, а днем их мучают пустяковыми делами. До обеда я шатаюсь по канцелярии. Я спасаю Лубенскую «нашу» усадьбу, я хлопочу об снижении арендной платы за «наш» дом, я отчаянно стучусь в Иностранный отдел Исполкома, — и к вечеру от меня остаются одни обмылки, в эти обмылки я вбиваю неунывающие мозги и борюсь за существование, т. е. пишу сценарий. Мало я, черт бы меня побрал, ходил в синематографы, боюсь ошибиться.
Завтра занятия в госуд. учреждениях прерываются на три дня. Я уеду на это время в Богуслав, это замечательное евр<ейское> местечко верстах в полутораста от Киева, там, говорят, есть река необыкновенной красоты и водопад, а в десяти верстах от Богуслава деревня Медвин, достойная изучения. Я думаю так, — по возвращении из Богуслава можно будет определить приблизительно день отъезда моего в Харьков и Москву. Если между Харьковом и Москвой установлено уже летнее аэропланное сообщение, — я полечу на аэроплане. Боги, м<ожет> б<ыть>, воззрят на мои тяготы, и числа 7-8 мая я смогу вернуться в Москву.